Иннельда (Ториэль) Он не мог бы сказать точно, сколько времени он уже идёт по этой пустыне. Может быть, месяцы, а может быть, годы. По крайней мере, иногда ему казалось, будто он помнит себя ещё ребёнком, ребёнком лет восьми, затерявшимся в бескрайних ледяных просторах. ( Он не знал, почему "ледяных". Он не знал, что такое "ледяной". Это была пустыня, заполненная чем-то безжизненным, белым, колким, не холодным, но и не тёплым. Никаким. Но почему-то, когда он думал о пустыне, в его сознании вспыхивало слово "ледяная". Как будто он когда-то всё-таки знал, но забыл.) Впрочем, иногда ему казалось, словно он помнит себя и ребёнком помладше. Когда вокруг не было пустыни. Вокруг было - зелёное, голубое, золотое, яркое, живое, сочное… Но, конечно, думал он, это просто странный сон. Ведь не может же быть, думал он, что я помню это, действительно помню. Это же, вероятно, было много-много лет (веков? тысячелетий?) назад. И он гнал эти странные воспоминания о странном сне. Потому что ужасно устал от белого и безжизненного. Потому что безумно хотел зелёного (что такое "зелёное"? и зелёным ли называется то, что он помнит?), голубого, золотого… потому что всё это было совершенно немыслимо и невозможно в пустыне.
А ещё там, за хрустальной стеной воспоминаний, был Голос. Когда ещё не было пустыни ( в том волшебном сне), он часто слышал его. Что же этот Голос говорил ему? - Тихо. Тихо и пусто в памяти. Он помнил только одно: он, ещё ребёнок; и вокруг - она, сверкающая в лучах белого солнца, которое не греет ничуть; и он падает в белое крошево и ударяет по крошеву кулаками (отчего на руках появляются болезненные кровоточащие царапины) и плачет - так, как никогда не плакал ни до (где было - было ли? - совсем иное: яркое и красивое), ни после (отчаявшись и обессилев; и потом, слезами горю не поможешь); и вдруг - Голос. Голос, произнесший только одну фразу - сочувственно, ласково, как последнее и единственное утешение произнёсший: "Всему своё время".
Что бы это значило, интересно?
А ведь потом он пропал, этот золотой Голос. Наверное, навсегда. И кроме пустыни не осталось ничего. Но что-то ведь должно здесь быть, с отчаяньем подумал он. Ведь не может же быть, что я иду просто так, никуда, год за годом, столетие за столетием. (Здесь не было смены дня и ночи. Добела раскалённое, но не греющее солнце, всё время неподвижно висело в зените, словно пришпиленное к белёсому небу. Но он откуда-то знал, что время идёт, и летят годы, стряхивая со стальных крыльев звёздную пыль. Которая превращается в блестящее белое крошево и устилает его дорогу. Дорогу в пустыне. Дорогу, которой нет.)
Он много, бесчисленное количество раз, думал об этом "чём-то", что скрыто в пустыне и к чему он идёт. Он не знал точного направления. Возможно, он все эти годы просто бессмысленно ходил по кругу. Ведь солнце висит на одном месте, а пустыня везде одинакова. Но рано или поздно он должен был выйти к чему-нибудь. И он вышел. Это была стена, вдруг вставшая на горизонте и перечеркнувшая белое - не обойти.
Он замер на мгновение, так это было неожиданно - бесконечная чёрная полоса после тысяч лет белого. Потом пошёл к ней. Потом перешёл на бег. Он бежал легко и свободно, словно за спиной у него выросли крылья, и не чувствовал ступнями колючего крошева. Он летел туда, где внезапно появилось перед ним нечто Иное, и больше всего на свете боялся, что иное исчезнет, оставив его вновь один на один с пустыней.
Стена росла медленно, но неуклонно. А он всё бежал. И остановился, лишь когда её можно было уже коснуться рукой и она закрывала собой небо и - каким-то образом - даже осточертевшее светило, и угрожающе нависала над ним, чёрная, слепая. И тут он понял - всё. Дальше пути нет. Это не надежда, а гибель. Потому что теперь он не может даже двигаться вперёд. А ведь это было очень важно - всё время двигаться вперёд.
"Хи-хи!" - сказал ему мерзкий писклявый голосок. Не тот золотой Голос из детского сна. Этот был - голос отчаяния. Или безумия. Или пустыни, которая по-прежнему держала его в своих когтях, и насмехалась, и глумилась над его надеждой, и дразнила миражами, возникающим на горизонте Иным, оказывающимся при приближении коварной ловушкой. Он обессилено опустился на белое, прислонился спиной к стене и спрятал лицо в ладонях. Зачем же издеваться так жестоко, ты, белая, мёртвая, бессердечная тварь? Зачем ты дала мне крылья, швырнула, словно маленькую косточку оголодавшей дворняге, эти волшебные мгновения полёта? Неужели только затем, чтобы тут же отобрать? И что мне теперь делать? Возвращаться к тебе и снова год за годом блуждать по твоему трижды проклятому мёртвому великолепию под пустым и белёсым, словно глаза слепца, небом? Он отвёл ладони от лица и посмотрел на пустыню. Она сверкала, и искрилась, и смеялась. Ему даже показалось, что он слышит этот её смех: хриплый, каркающий хохот старой ведьмы. Он выругался и сплюнул. Но она не прекратила смеяться. Ты мой, шептала она, ты мой, и ты это знаешь. Тебе от меня не убежать. Потому что я - это ты, а ты - это я. Ты во мне, а я в тебе. Навсегда. Врёшь, зло думал он. Врёшь, всё равно убегу. Знать бы только, где именно во мне ты поселилась. Вырву больной орган с корнем - и убегу. Нет, снова смеялась пустыня. Потому что этого органа нет. Как раз потому, что нет такого органа, где живёт пустыня. Где живу я. Ибо пустыня живёт не в органе, а в пустоте. Странно, подумал он вдруг, я никогда ещё не вёл с ней настолько содержательной беседы. Наверное, она знает, что мне больше некуда идти, и поэтому так бесстыдно открывает мне свою тайну. Или это просто потому, что я впервые повернулся к ней лицом? Всё время убегал, а теперь, когда бежать некуда, наконец, посмотрел ей в глаза? Он медленно поднялся, настороженно вглядываясь в пустыню, как вглядываются в незнакомую дикую тварь. Которая вполне способна вдруг кинуться и растерзать. Так же медленно повернулся к ней спиной, чувствуя, как она впилась в его беззащитную спину миллиардами острых, сверкающих глаз, невидимых и оттого совсем уж неприятных. Ему было неуютно. Но он должен был, обязан был сделать кое-что, прежде чем сдаться ей. Он пошёл вдоль чёрной стены, ощупывая её взглядом и ладонями, пытаясь отыскать хотя бы малюсенькую трещинку, щербинку. Но стена была словно отлита из этого непонятного чёрного материала. И он, прошагав довольно долго вдоль неё, устало подумал, что всё это зря и никакой лазейки, а уж тем более дверцы в этой стене нет. И, наверное, это просто такой неудачный, глупый мир: белая пустыня, ограниченная чёрной стеной. И больше ничего. Только вот он ещё плетётся здесь, вдоль последнего предела, жалкий неразумный человечишка, и всё ещё на что-то надеется. Он снова сел, прижавшись к стене спиной, и долго смотрел на пустыню, как она там искрилась, и смеялась, и плескалась в своих берегах. Вот так-то, злорадно думал он, и у тебя, оказывается, есть берега, и ты не беспредельна. Но пустыню сей факт не волновал. И это ещё больше злило его. Потом от её сияния у него устали глаза, и он закрыл их. Сполз по стене в белое крошево и уснул, не заметив этого. Потому что там, во сне, была всё та же пустыня, ограниченная стеной, - вопрос, на который, кажется, не было ответа. И только из дальних далей, из янтарного невозможного утра, мягкий Голос тихо шептал ему, уговаривая не сдаваться: "Всему своё время… Всему своё время…" Он спал, и просыпался, и засыпал снова. И сон был похож на явь, а явь - на сон. И проходили минуты, часы, века… А ему некуда теперь было идти, и он не шёл. Но в какой-то момент он проснулся окончательно, вырвался из липкой паутины сна в не менее липкую паутину яви и вдруг заметил, что явь как-то незаметно изменилась. Он вглядывался в неё и никак не мог понять, что же именно стало иным. Наконец, он нашёл ответ: пустыня больше не пугала его. И стена не пугала тоже. Обе они - и пустыня, и стена - казались теперь какими-то обыденными и скучными, словно поднадоевшие картонные декорации. Они утратили свою тайну. И они утратили свою власть над ним. Он сидел и смотрел на белое сверкающее безмолвие. Он ощущал спиной прохладную гладкую поверхность стены. Но он больше не чувствовал себя их рабом - он каким-то странным, немыслимым образом ощущал себя господином, хозяином. Ему всё было подвластно. Для него всё было возможно. Может быть, я сошёл с ума? - удивлённо подумал он. Я бежал, я боялся, а теперь вдруг чувствую себя чуть ли не богом. Но если это и безумие, решил он, то безумие довольно приятное. А посему - пусть будет. А ты, - он величественно улыбнулся пустыне, - ты более не властна надо мной. Тебя ведь, в сущности, нет. И тут вдруг раздался мелодичный звон, как от тысяч маленьких колокольчиков, и откуда-то пахнуло изумительными ароматами, и пустыня вспыхнула как-то особенно ярко… И он чуть было не упал, потому что спина его неожиданно лишилась опоры. Он вскочил на ноги и обескуражено обернулся. Стены не было. Было - буйство красок: зелёное, голубое, золотое и множество других цветов, которым он не знал или не помнил названий. Был - ураган божественных запахов. Была гладь воды, пики скал, мягкое кружево листвы, бирюзовая глубина неба - с солнцем не белым, а золотым, не висящим неподвижно, а плавно катящимся по небосводу, отмеряющим время дня и ночи. Был гомон птиц, шаги каких-то неведомых животных на лесных и горных тропах, плеск рыб в озёрах и реках… А в центре всего этого великолепия, прямо в воздухе перед его лицом - протяни руку и прикоснёшься - сияло, сверкало, билось человеческое сердце. И казалось, что именно его биение даёт жизнь всему этому яркому, фантастически прекрасному миру. Да, скорее всего, так оно и было. И Голос, янтарный полузабытый Голос из его детства - не приснившегося, а бывшего на самом деле! - сказал ему, онемевшему и застывшему: "Ну что же ты? Бери! Время настало. Настало время заполнить твою пустоту не пустыней, а этим…" - И солнечный луч ослепительно вспыхнул на выпуклом глянцевом боку бьющегося в воздухе сердца. Он осторожно протянул руку и коснулся его. В тот же миг оно исчезло из воздуха. Зато забилось в его груди! Кровь восторженно помчалась по жилам, повинуясь приказу сердца, разнося по клеточкам тела радость, от которой хотелось петь, и танцевать, и делать всякие глупости. Как тогда, когда он был маленьким ребёнком. Потому что это сердце было - мир, и мир был - сердце. И он повернулся к пустыне, чтобы повелеть ей исчезнуть. Но пустыни за его спиной не было: там расстилался всё тот же волшебный, вновь обретённый, удивительный мир. И тогда он понял, что её не было никогда. А всегда был мир. Просто это он когда-то отчего-то потерял свое сердце - и разучился видеть, и слышать, и ощущать этот мир и вообразил себе пустыню. Он рассмеялся легко и свободно, и мир смеялся вместе с ним. И мир был - он, а он был - мир. Навсегда. |